Table of Contents
Free

Потороча

Влада Дятлова
Short Story, 61 492 chars, 1.54 p.

Finished

Settings
Шрифт
Отступ

Паучком-плавунцом скользила мысль по янтарю-времени. Проскочила жизнь яркой звездой в небе. А теперь тянется безвременье. Или все же всевременье... Так и не прошла по волосяному мосту. Задержалась, задержала, пока вежи*, кони, люди уходили через реку, вдаль, в жизнь. Дети уходили, кровь ее уносили во всевременье. А она и еще дюжина остались. Знали, что позади лишь волосяной мост. Первая стрела пришлась в бедро — с колен стрелять тоже можно. А вторая уже под ключицу — лук не натянуть. И бубен в руки не взять, но можно еще стучать по нему левой рукой. Услышали там, на третьих Небесах, откликнулись. Туда, на третьи, ей не уйти. Закрыть бы глаза, обернуться ко всему спиной да идти через волосяной мост, надеясь не оступиться. Там юртю белая, в ней очаг теплый, забытье, забвенье — да только дети, кони, вежи не далеко еще ушли, нагонят их. Кто кровь ее, жизнь ее, дальше в веках понесет тогда?! И смотрела она в прозрачное небо, слабеющей рукой стучала по бубну:

— Услышьте меня, предки! Я — кровь ваша лютая, горячая, степная! Не дайте мне уйти навсегда в землю! Услышьте!

Услышали, ответили. Ветер ураганный нес пыль в лицо врагам, швырял перекати-поле. Ливень размывал землю, оскальзывались их кони.

Вражий кан остановил своего коня над ней. Долго смотрел, как расползается красная каемка по мокрой земле, как скребут ее пальцы кожу бубна. Она глаза не закрыла, смотрела в небо, низкое, мрачное.

Тонкой красной струйкой вытекала по щеке на раскисшую землю жизнь, отсчитывали капли последние мгновения. Набухали на губах кровавыми пузырями слова:

— Моя кровь будет жить на моей земле, а твоя сгинет, в пепел, в грязь уйдет… — Но вряд ли он смог расслышать ее последнее проклятье. Спешился, наступил ногой на руку, ломая пальцы и лук,  а бубен осторожно отбросил ножнами, чтобы не прикасаться. Присел на корточки над ней, разглядывая татуировку на лбу:

— Ты сильная, смелая. Достучалась до небес. Хорошая будешь служанка. Поставлю здесь камень, а ты охранять будешь мою землю до скончания веков.

И позвал кого-то взмахом руки.

Этот старый был, страшный, выше третьих ходил. И ниже, до самого дна Чертогов. Рука у него была холодная — смерзалась в темный обсидиан, в черную смолу еще теплая кровь. Не вытекала больше на землю. Сминалось темной свалянной шерстью в горле дыхание.

— Где-то должна быть твоя обережница, ты б ее так просто не оставила, Птица, — шарил он безбоязненно руками и улыбался широким лягушачьим ртом.

И нашел, конечно. Ложились крест-накрест льняные бурые полосы на лицо. Не видеть тебе больше небес! Не звать своих предков. Полыни горькой семена тебе в плахту! Не помнить, не найти тебе детей твоих. Наша эта земля теперь, и дети твои станут наши.

Кожа на бубне покорежилась под его ладонью — наши песни теперь тебе петь, Птица! Наши слова повторять!

Руки связал, так чтобы только немного могла ими двигать. Под мою указку в свой бубен стучать будешь! Землю эту, что мы силой взяли, охранять!

А семечко, что под поясом ляльки, под самым сердцем спрятанное в ворохе свалянной шерсти, не нашли. Маленькое такое семечко.

«Не буду! Не твоя она! Посмотрим, сколько ты на ней продержишься — смоет тебя водой, ветрами снесет. Не нашел ты семечко! Не поют соколы песни, врага с неба бьют. Ушли мои дети за реку, не достать тебе!» 

Только он ее не услышал. И хорошо.

Похоронили, как водится: ляльку-стражницу, у которой лицо крест-накрест перевязано, руки скрещены-связаны, в плахте семена полыни горькой зашиты, на грудь положили. А сверху камень! Девку камяную, охоронницу, поставили. Не вырваться. Хоть и лежит под левой рукой верный бубен. Плывут в безвременье облака белые в небе, шумит ветер, шуршит дождь, безмолвными хлопьями падает снег, катится перекати-поле. Иногда тихо, иногда — стучат копыта конские, гремит тяжелое холодное железо. Тогда давит так, что невмоготу. Снова катит сила несметная на ее землю. Всю истоптали, в клочья порвали... Но сила силе рознь. Сила духа, сила веры латает нитями времен разорванное. На выгоревших полях снова пшеница, и васильки, и подсолнухи посолонь головы свои золотистые поворачивают в вечном течении жизни. Течет время над ней, все меняется. И речь тех, кто ходит по ее земле, другая, но понятная, потому что речь и кровь — они неразделимы. Не тот шипящий клекот, что старый шаман ей в уши вливал. Рекой на порогах течет, дождем весенним шумит, птичьими трелями разливается.

Всевременье. Иногда приходят те, что «слышать» могут. Просят. Своим она никогда не отказывает. Немного может, но бубен-то под левой рукой. И семечко под поясом связанной ляльки все еще живое. Что может, то и делает. Живите, радуйтесь, кровь моя, жизнь моя. Землю берегите. В ней сила наша.

А среди тех, что чужие, — дурной славой холм ее полнился. Водило-морочило в чистой степи, вокруг одного холма. Мерзли-мерли, застигнутые снежным бураном. Упивались до безумия, друг дружку перебив. Не много она может, не достучаться ей уже до третьих Небес, не уйти к белой юртю в нижний мир. Но земля и кровь, пусть за столько лет перемешанная, что не разобраться,   отвечают. Всякое бывает родство: по духу, по вере, по земле родной, что никому не уступишь.

Из тех, что к ней приходили, были ведающие и просто слышащие. Ведающим проще помочь, им лялька-стражница вовсе не помеха, наоборот — подспорье. Слышащие — тут уж как услышат, что поймут...

Последний, что приходил, совсем беспутный был, хоть и ученый. Глебом звали. Все грозился девку камяну снять и могилу раскопать. Дурень! Зачем? Уймись! Да и нет уже могилы под камнем. Ополз когда-то склон, и камень скатился. Его поставили снова наверху, а кости ее, да бубен, да лялька — все книзу ушло, к дороге, что строили, и трубе здоровенной, по которой отрава какая-то текла. Да и не быть ей уже живой, поторочей туманной бродить, людей пугать. И недолго — разнесет-развеет ветром, водой текущей смоет в никуда.

Вроде услышал, даже имя ее расслышал, вот что дивно. Стал приходить изредка с фляжкой, садиться, опираясь спиной на камень, и разговаривать, как с человеком. Песню иногда пел, как слишком много к фляжке приложится, что-то там про майдан. Душевно пел, с болью и любовью. Привыкла она к нему, бестолковому.

В странное время, в зиму, пришел он в последний раз. Долго торил тропинку через снежные сугробы. Одет был в какие-то толстые красные штаны, прижимал к груди завернутый в холстину сверток. Садиться под камень не стал, одышливо сказал:

— Не к кому мне больше идти. Такое дело, Сахин. Плохое дело. Война. Ребята мои уходят. Меня, старого, пока не берут. Куда, мол, Василич, тебе? Еле ходишь. Ну, так и не рискнул операцию на колене делать, так что теперь? Ты вон говорила — с колен  стрелять тоже можно. А они мне, бутусы молодые: «А стрелять ты умеешь?» Хотел соврать, да, однако, что врать: не знаю с какой стороны браться, белобилетник. Никогда мне за это так стыдно не было. Казалось, зачем мне это? А тут оказалось, что надо. Так надо, что душу рвет. Пошел к директору, говорю: фонд надо эвакуировать, это наше, а не их! Тот же оклад серебряный, вещь известная, мирового масштаба. А он мне: мол, дождались, освободят нас, и в хозяйские руки все перейдет. Хозяйские?! С экспозиции мне сигнализацию не снять, а в запасник — у меня свой ключ был, на вахте брать не надо. Свое забрал — то, что копано, то, что мое! Черепки битые им без надобности, а кое-что для них — только деньги большие на аукционах, а для меня — суть моя! Украл, выходит, у новых хозяев? — Он уткнулся носом в холщовый сверток, что прижимал к себе. — Но это ж наша земля! Что мне делать? Глупо, да, спрашивать у камня?!

«Наша! Стоять нам, Глеб, насмерть и после смерти».

— Вот это ты правильно говоришь. Я знал, что недаром иду к тебе. Держись тут! — Он повернулся, похлопал по каменному плечу и медленно пошел вниз с холма. Она знала: там внизу в пригородном поселке его дом под синей крышей.

«Держись!»

Грохотало на всех небесах. Дрожала земля. Кровянистым заревом заливало окоем. Не в первый раз. Но в этот — совсем страшно. На такое ее силенок не хватит: растекалась потоком ее кровь, перемешиваясь с грязью, превращалась в пепел ее земля.

«Услышьте меня!» — корчилась она. Но все Небеса до седьмого были наполнены огнем и гулом. Дрожали нижние Чертоги, качался волосяной мост, грозя оборваться под тяжестью тех, кто шел по нему.

Ухнуло так, словно клинок самого Вечного саданул по камню, разбивая его вдребезги, разрубая землю. Рухнул камень, расколовшись на несколько частей, и голова каменная покатилась вниз. Завертелось вокруг небо, раскисший бурый снег, пожухлые стебли репьяхов, дорога, забитая железными повозками. А потом еще раз и еще. Выворачивая землю наизнанку, ее истлевшие кости и все еще целую колдовскую ляльку наружу. Порвались путы на тряпичных руках.

Она поднялась, то ли обрывком тумана, то ли сгустком тьмы. Небо над головой пылало огнем. Она провела рукой по лицу: ленты крест-накрест все еще держались, пульсировала под ними татуировка на лбу. Но не было у нее сил их сорвать. 

Она села и стала смотреть на дорогу, где разноцветные железные повозки все вдруг остановились. Некоторые пытались развернуться, но это было бесполезно. Потому что страшный железный зверь, воняющий смертью, выехал на середину дороги, изрыгнул пламя из длинного носа — одна из повозок в хвосте загорелась. Другую, желтую, похожую на жука-солнышко, зверь просто раздавил. Люди заметались по дороге под стрекот и щелканье.

Ей хотелось закрыть глаза и ничего не видеть. Только не было у нее век. А руки ее немощны, и рот лентами крест-накрест перевязан.

— Услышьте меня! — шевелились безмолвные губы. Не слышали Небеса, наполненные огнем и гулом.

Комья земли снова брызнули на нее. А тут сверху свалилась еще какая-то тяжесть, перевалилась набок, саданув напоследок чем-то тяжелым, свернулась жалким комочком под боком и завсхлипывала. Она встала в полный рост, темной глыбой мрака с тлеющей под полосами ткани татуировкой. Всхлипывания замерли застывшим вздохом. А потом из глубины ямы ее спросили, едва проталкивая дыхание:

— Ты кто?! Потороча?

Она провела рукой по лицу, все еще запечатанному крест-накрест, и кивнула. Потороча, как есть — потороча.

— Ты ж меня видишь! Услышь меня! — попросила она. — Помоги мне!

— Я уже тоже умерла? И я тоже потороча теперь, раз тебя слышу? — сипло спросила девочка.

— Ты жива. И ничего такого в том, что ты меня слышишь, нет. А я Сахин, — успокаивающе протянула руку к девочке, а та, немного помедлив, прикоснулась к полупрозрачным пальцам измазанной в грязи и крови ладонью. Кровь была горяча. Кровь текла из раны и вливалась, растапливала черную застывшую смолу в пересохших венах. Рука наполнялась силой.

— Сахин… — Кровь была ярая, такая, что может порвать любые путы. Своя кровь, хоть и смешанная, но родная.

Сахин поднесла испачканную руку к лицу и почувствовала, как истлевшие полосы сползают и опадают пожухлыми листьями. Шевельнул затекшими крыльями птах на лбу, снова ощутив дуновение ветра; разомкнулись спекшиеся губы:

— Я — Сахин! — вскинув голову к снежным тучам, снова пробуя звуки на вкус, произнесла она. И попробовала улыбнуться. — А ты?

— А я Яся, — сказала девочка, — и я тебя вижу. Какая у тебя шапка странная, с  ушками. И птица на лбу.

— Это сокол. Сахин-сокол. А ты Яся-легкая, как ветер, да? Ясира?

— Нет, я Яся-Ярослава, от ярости. Мне нравится.

— Хорошее имя! Сильное, — согласилась Сахин. — А там кто? — она указала на ящик, в котором кто-то то ли выл от злости, то ли плакал от страха.

— Это Люцик! Кот. Только он, кажется, совсем обезумел. Я тоже, наверное. Мы все же умерли? Ты просто обманываешь?

— Нет, — покачала головой Сахин. — Вы живы. И я, кажется, немного тоже, снова. А кот — это кто?

Яся сдавленно рассмеялась, а потом закашлялась и зашлась в рыданиях. Кто такой кот? Как объяснить потороче?!

Сахин встала на четвереньки и заглянула в странный короб, где утробным воем заходилось непонятное существо, сверкая зелеными глазами.

— У! Какой лютый зверь! С каких небес такой дух?! — отпрянула сначала, а потом снова протянула руку — когти прочертили призрачное запястье тремя полосами, которые сначала наполнились черной смолой, а потом вдруг — ярким, горячим. Красным закапало в раскисший грязный снег. Снова застрекотало, и комочки грязи посыпались в яму. Яська упала в лужу на дне. Зверь зашипел и стал шарить лапой, пытаясь достать врага. Но когти подцепили из грязи истлевшую ляльку.

— Дай! — крикнула Сахин.

Рука, поцарапанная котом, почувствовала шершавую свалявшуюся ткань, сомкнулась, комкая ляльку, ища самое главное. Семечко, малюсенькое, пальцами не нащупать, только душой, что еще жива. Стлели твои путы, сорваны родной кровью полосы на лице, развею семена горькой полыни на твоих детей, старый шаман! Я Сахин! Вот мое семечко! Я еще есть! А ты?!

— Сильный зверь, лютый зверь, дух добрый, — ласково приговаривала Сахин, пряча свою ляльку под отороченную мехом безрукавку, под грудь, там, где сердце еще не рожденных бьется.

С дороги все ближе и ближе приближался страшный стрекот. Яська свернулась в луже на боку, поджав колени к подбородку, как лежит ребенок под сердцем. Как укладывают покойников.

— Я стольких родила и стольких в землю уложила. Так услышь меня, Великая Мать Умай. Этой еще не время. Пусть твою кровь несет дальше!

Брели по небу тяжелые тучи, беременные снегом, как отары овец. Как и Умай, Сахин   много лет камчу** сама держала: дочери старшие ушли в другие кочевья, сыновья кану служили... младшие — за них она и вышла тогда с луком и бубном. Полыни тебе горькой, тварь проклятая! Зажму в руке камчу, да и пойду посолонь — возьми меня, сука старая! Это моя земля, мои дети! Со мной поспорь сначала!

Рука поцарапанная слаба все еще, но призрачную камчу из-за голенища вытащить может. На один взмах меня хватит, а там ваше дело, ваше решение, предки с третьих Небес и Великая!

Решили, что жить. Порывом ветра понесло сначала мелкие снежинки, а потом все гуще, гуще. За белыми хлопьями не стало видно дороги. И стрекот утонул где-то в дыхании пурги. Только вот в глубине этой ямы, в холодной воде и раскисшем снеге, как на дне Чертогов, замерзнет, превратится в темную густую смолу яркая живая кровь. Надо идти. К очагу, к теплу, к жизни.

Единственный теплый очаг, о котором знала Сахин, был где-то внизу, под синей крышей каменной юртю. А в такой метели, что наслали с Небес, не видно не зги. Можно вечно блуждать, пока не провалишься в смоляные озера Йерлека.

Не летают птицы в такую погоду. Обычные птицы. А сокол, тот, что на лбу, подняться смог: стоило только провести пальцами по татуировке. Между снежными тучами и горящими огнем войны Небесами, разрезая острым крылом снег, огонь, смерть, заворачивая в тугой вихрь воздух и жизнь маховыми перьями, ловя восходящие токи воздуха. Вверх! Над всем этим, ближе к третьим! Вот она, синяя крыша юртю.

— Надо идти! — сказала Сахин так, что Яська ослушаться не посмела. Уцепила негнущимися пальцами короб с котом, поправила лямку рюкзачка и пошла, едва переставляя ноги, вниз с холма. Иногда падала, раз даже кувыркнулась, пробороздила несколько метров боком по склону, думала, не встанет уже. Но темная тень в круговерти снега раз за разом настойчиво повторяла:

— Надо идти. Там тепло, там очаг.

Яське верилось и не верилось, но очень хотелось в тепло. И отказать этой тьме, с закрученными вокруг шапки косами, что казались рогами, сил не было.

— Надо идти...

— Я не могу идти больше, — сказала Яся, когда они уткнулись в забор, — ног не чувствую.

Она села на какую-то колоду, поставила на колени короб с котом и уперлась в него лбом.

— Ничего, ничего, посиди немного. Почти пришли. Мне и вправду лучше самой к нему идти, не то как бы стрелять не начал, если есть из чего. Я быстро обернусь.

Дверь преградой не стала. Дом был темен и холоден, только в маленькой пристройке-кухне в печи горели кое-как заброшенные дрова, стреляли искрами на пол. А заслонка трубы была открыта плохо. Глеб сидел за столом, так же, как и Яся, уткнувшись лбом в столешницу. Рядом стояла почти пустая бутылка, и на развернутой холстине лежали «украденные» из музея экспонаты. Он не спал; кажется, беззвучно плакал. Плечи вздрагивали.

— Угореть решил! — закричала Сахин и хотела отвесить ему оплеуху. Только он ее не слышал, и прикоснуться она к нему не могла. Сахин заметалась по кухне, но все эти странные новые вещи ее не слушались: не падали, не бились.

Сахин снова кинулась к Глебу, пытаясь его тормошить, да все зря.

Потом она увидела то, что лежит перед ним. Сердце аж зашлось: такие знакомые вещи! Рука сама потянулась: кинжал — так удобно устроилась в ладони рукоять с соколом, иглы костяные  — сколько такими сшито, наконечники стрел — на совином оперенье много она их подняла в небо, все ложились точно в глаз добыче или врагу; костяные накладки, с любовью резаные, чтобы рука не скользила по рукояти лука, по отарам овец, по ланям бегущим, по зверям лютым...

Сахин ухватила иглу, и та привычно легла между пальцами. Уколола Глеба в безвольную руку. Тот вскинулся, глаза мутные.

— Сахин?! — отшатнулся Глеб. — Ты? Я помер, что ли…

— Жив ты! – зло ответила Сахин. – Только слабодушный! Самому себе жизнь укоротить — это трусость! Ты зачем меня спрашивал, что делать?! Я сказала: бороться надо и жить до самой смерти. А когда она придет — то не тебе выбирать! Тебе выбирать, как жить!

— Трус, да, — прошелестел Глеб. — Да что я могу...

— Что можешь, то и делай. Руки не складывай! Пошли! Помощь нужна.

Сначала Глеб решил, что это просто сугроб намело на колоду у забора.

— Тормоши! Буди ее! Зови! Яся! Яська!

Сама девочка идти не могла. Глеб закинул ее руки себе на шею и, сгорбившись, поволок на закорках. Пластиковый короб, на рукояти которого мертво сжались Яськины пальцы, больно хлопал по груди. Как Глеб их обоих осилил, непонятно, только, казалось, помогали сзади.

Девочка была насквозь мокрая и грязная, ее трясло в беззвучных рыданиях.

Глеб опустился на табуретку. Он чувствовал себя, словно бескостная медуза, которую в шторм разбивало на мелководье о камни. Электричества и газа не было, насос не качал воду, котел не грел, телефон мертв. Где-то на восточной окраине поселка стреляли, скоро и сюда доберутся. Что может он сделать?!

— Вставай! Ты спрашивал, что делать? Так делай, делай хоть что-то. Или еще раз уколоть иглой? — сказала Сахин. Вполне материальная, она стояла посреди кухни, решительно скрестив руки.

И Глеб поднялся. Колодец во дворе. Дрова тоже нарублены по привычке. Заслонку проверить, печь еще больше раскочегарить... Хорошо хоть старую кухню решили не ломать, так новый дом к материнской хате и пристроили.

И как-то расходился Глеб. Такой бурной деятельности он уже давно не разводил. Когда по звукам стало понятно, что эти зашли уже на его улицу и идут по домам, проверяя, Глеб был почти готов. Укутанная, лежа на топчане, Яська, горела жаром, но лекарство он ей уже дал. Всю грязную одежду пришлось запихнуть в ящик с овощами, что стоял у входа, и картошкой присыпать. Кот сбежал неизвестно куда, да это и к лучшему. Куда он из закрытого дома денется? Отметины на руке он уже Глебу оставил. У, лютый зверь!

— Что вот это красное, чем ты ей руку мажешь? — спросила Сахин, глядя, как Глеб обрабатывает порезанную руку девочки.

— Чтобы заразы не было в ране. Йода не нашел, только фукорцин.

— Намажь ее всю этим, где видно, мелкими точками, особенно лицо. Скажешь, что у нее сыпь. И сам, когда придут, кашляй, чем громче, тем лучше. Понял?

И совет оказался весьма неплох. Не интересен был им надрывно кашляющий старик, протягивающий дрожащими руками документы, — заплевал все, урод! Девочка, довольно взросленькая, но вся измазанная какой-то дрянью от заразы, — тоже неохота близко подходить. И вообще что на этой старой кухне делать? По дому прошлись, но без особого энтузиазма. На чердаке выл кто-то, когда открыли дверцу, метнулся чуть не в лицо и исчез в залежах рухляди.

— Это кот, — пояснил старикан и снова зашелся кашлем.

И вообще погано было в этом доме. Словно кто-то стоял вон там, в темном углу за сервантом, или там, за шторой, и смотрел с ненавистью, что холодила позвоночник. Старшой группы и хотел бы отмахнуться, но так пялились, почитай, больше двух десятков лет назад в проклятых горах, аж свербело под лопаткой. Из каждого выбитого окна, из каждой сломанной двери, с каждой разбитой крыши. А самое страшное, что знаешь — в живых там никого не осталось. Уходить надо из этого дома прочь!

Забрали только новую микроволновку и шмат сала из морозилки. Зачем-то побили часть банок в погребе, да Глеб и не расстраивался, ему столько не надо, по привычке делал. Дочка никогда не приезжала. Только зачем бить, не понимал. Из злобы? Он смотрел на все, как на внезапно налетевший ураган — неодушевленная, неразумная стихия, ничего человеческого. Просто потому, что могут. Главное, старенький ноутбук не тронули — там одно крепление экрана на изоленте, Глеб его даже не закрывал во избежание, а клавиатура уже так ветха, что пришлось подключить съемную. Местные умельцы за родную клаву назвали несусветную цену. Так что повезло — были дома и побогаче, на Глебов непотеб уже не покусились.

Где-то через час, на рассвете, подъехала Вера, голова поселкового совета, на своем стареньком «джимике». За ней, как всегда склонив по-птичьи к плечу голову, шел Мишка. Был он, как болтали в поселке, слегка не в себе. А Олька так и в глаза говорила — юродивый. «Он просто другой, — пожимала плечами Вера, — расстройства аутичного спектра, это просто значит, что мир видит по-другому. Он все понимает, просто говорит мало и упрямый». Она Мишку без мужа, сбежавшего, как только стали понятны странности ребенка, поднимала. Мишку, свой маленький бизнес — пекарню, и поселок заодно. Асфальт, детская площадка, стадион, крошечная амбулатория, куда она Маринку-фельдшерицу приманила... Тут все и не упомнишь. Вера — ей имя очень подходило, настоящая вера, которая ломает любые преграды. Это она, когда давно еще первый поток беженцев пошел, искала им работу, и многие осели здесь, та же Маринка. Когда у Ольки внук сильно заболел — это Вера ходила от дома к дому, собирая деньги, писала в какие-то благотворительные организации.

— Ты как тут? — спросила она у Глеба, курящего на крыльце.

— Три сигареты осталось, — ответил он. — А там что?

— Грабят помаленьку. Оборудование, какое могли, из пекарни с корнями вывернули. Знаешь, плазму новую не жалко и кондей тоже, хотя зачем он им без внешнего блока. И чайник сперли без зарядки. Может, додумаются и вернутся. А может, не додумаются... Я уже и не знаю. Дикое поле! Кочевничья навала... Но за пекарню плакала. Что у меня еще есть? Мой Мишка и мой хлебушек. Только кредит недавно закрыла. Да и ладно б, если б хлеб пекли, так на металлолом все... Тебе вот пару буханок с последней выпечки заброшу, еще кому из соседей. Часть потоптали. Я в город поеду, но не хочу Мишку с собой везти. Пусть у тебя посидит. Тебя он любит. Сказки, мол, красивые дядя Глеб рассказывает, а я рисую. Вон даже альбом взял и мелки свои. Подвал у тебя тоже хороший. Если что — бегите сразу, прячьтесь, с нашей стороны ответка будет. Боюсь я Мишку через блокпосты везти, упрямый, — она одернула рукав Мишкиной куртки, пряча под ней разноцветный плетеный браслетик. — А тебе сигарет привезу, если раздобуду. Что еще надо? Люди мне тут списки набросали. Магазин же тоже разнесли весь.

— Не надо мне сигарет, — глухо сказал Глеб, — давно надо было бросить. Мне б лучше антибиотиков, Вер, а? Да ты зайди-зайди, на пороге дурное дело разговаривать. И сама знаешь, ни света, ни газа с вечера нет. Сидим в старой кухне, печку топим, а холодильник потек, и воду насос не качает.

— Мишка с колодца поможет воды натаскать, а консервы, даст бог, из города и тебе привезу. А антибиотики тебе зачем? Тут сложно. Понятно, что они в амбулатории искали, только забрали или растоптали все. А с аптеками, думаю, в городе беда.

Вера зашла и стояла у печки, грея руки. Глеб осторожно приподнял одеяло на топчане — Яська хрипела во сне, на лбу выступила испарина.

— Вот затем!

— Это кто?

— Это Яська с Окружной, как дошла, не знаю.

— Там же всех… — Вера осеклась. — А что у нее с лицом? К тебе, что ли, с проверкой не приходили?!

— Выходит, не всех. И приходили, только я так притворно страшно кашлял… а вот это  у нее на лице фукорцин, я им сказал, что у нее сыпь уже второй день. Вообще-то у нее рука порезана, я только руку хотел обработать. А потом всю ее разукрасил. Так меня надоумили, не знаю, может и глупо. Так что долго они не задержались — микроволновкой и салом отделался.

— Мудро надоумили. Легко отделался, — сказала Вера. — А жаропонижающее есть? Но они еще вернутся, а может, другие. Или донесет кто.

— Кто?

Вера молча кивнула куда-то через дорогу, Глеб фыркнул. Олька-самогонщица. Ждала, ждала и дождалась.

— Жаропонижающее еще есть, но тоже ненадолго. Помоги, Вера! Заберут они девочку! Ты ж голова поселкового совета. А тут, смотри, какая небывалая случайность.

Глеб достал Яськины документы, которые сушились на полке. Нашел свидетельство о рождении и свидетельство о браке родителей.

— Боюсь, что ее мама так и осталась на Окружной. Яська говорит, она ее из машины выпихнула. Яська с коробом кошачьим в кювет вывалилась, а машина поддала газу, хотя там далеко в пробке не разогнаться было. А потом загорелась, а дальше девочка помнит плохо. Бежала вверх по склону, стреляли, в яму с водой свалилась, снег пошел. Брела, брела в завирюхе и сюда добрела, мой же дом на окраине. Все документы, какие только можно, ей в рюкзачок запаковали. Вот и смотри — мать ее в девичестве Ковальчук. Как и я. Я сказал этим, что две недели назад ко мне племянница с дочкой приехала: мне помощь хромому нужна, она работу в городе найти хотела. А утром, мол, вчера подалась к матери в село, дура, до ночи обещалась вернуться. Но как бы она вернулась? Ничего, говорю, день-два, вот наведете вы тут порядок, ребята, она и приедет, а пока мы тут сам-двое болеем.

— Хитрый ты, Глеб, недаром профессор, — подмигнула Вера.

— Говорю ж, надоумили меня, профессорство тут ни при чем, — буркнул Глеб.

— Ты разговоры этих надоумщиков потри в телефоне. И вообще, мой совет — сбрось все к базовым настройкам и контакты удали. Они телефоны шерстят.

— Этого надоумщика в телефоне нет. А телефон потру, твоя правда.

— Давай домовую книгу. Задним числом впишу Яську и ее мать, как временно проживающих. Печать у меня есть. А ты ищи листок, нет — два. И ручку. Напишешь на мое имя заявление, я его куда-нибудь в папочку спрячу. И еще одно заявление, в школу. Я Катю Александровну, завуча, попрошу, пока там директриса от счастья «освобождения» пляшет вокруг новых хозяев, Катя девочку тихонько проведет. Она этим занимается, у нее административный доступ. Скажут учиться дистанционно — будете учиться. Но это все, Глеб, ненадолго... Боюсь я, что отберут. Им дети наши нужны.

Мишка во время разговора по-хозяйски расположился за столом: альбом, мелки по цветам спектра педантично разложены. Линия за линией — на абсолютно чистом листе отчетливо проступала фигура, обретая четкие очертания и объем. Женщина в меховой безрукавке с тяжелым нашейным украшением: звери лютые, клыкастые, звери добрые, рогатые бегут по спиралям. Шапка странная с ушками, за которые косы толстые закручены. На лбу татуировка: птица крылья расправила. 

— Это кто? — изумилась Вера.

— Сахин, — просто ответил Мишка.

— Ты где это увидел?!

— Там! — Мишка мотнул головой в угол между топчаном и печкой. Вера обернулась, а Глеб со страхом оторвал глаза от бумаг.

В углу было совершенно пусто. Вера просто кивнула, Глеб вздохнул.

Закончив, Глеб снова все бумаги на полку положил и древним утюгом, в который угли засыпать положено, придавил.

— Не ставь его хоть на попа. Неровен час, упадет кому на ногу, — почему-то всполошилась Вера. Возможно, боялась, что такая любопытная вещь привлечет внимание Мишки. Мало ли что он там разглядит в железяке старой.

— Вот еще! — сказал Глеб, но поставил утюг на подошву, чтобы устойчивее был. — Никогда не падал, привычки такой не имеет. Прабабкино приданое. Хотели выбросить, как в кухне ремонт делали. Я не дал: есть не просит, а мне смотреть приятно.

Вера понятливо кивнула и пошла во двор. В открытых дверях, облитая светом хмурого утра, она обернулась:

— Поосторожней будь!

— И ты будь! А я за Мишкой присмотрю.

Следующие дни  большую часть времени Мишка проводил с ними. Вера моталась, пытаясь помочь людям хоть чем-то.

— Не тягай его за собой, — сказал ей Глеб. — Опасно. А у меня подвал действительно крепкий. Уже проверили. Закруток полно. И Яська с ним не плачет.

А у кота обнаружилась странная, но весьма полезная особенность: он непостижимым образом чуял начало обстрела и начинал выть и метаться по кухне, сгоняя всех с теплых мест.

— Лютый зверь, дух обережный, — любила приговаривать Сахин, — зло отгоняет.

Люцик и вправду чуял зло. Однажды он стал кидаться на окно в кухне, пытался пролезть сквозь узкую щель форточки. Мишка, которого, в отличие от Глеба, кот хоть иногда слушался, забрал его на руки. Люцик не вырывался, но страшно шипел. Глеб вышел на крыльцо и спросил:

— Ты чего там в моей смородине забыла, Оль?

— Да куренок куда-то пропал, думала, вдруг к тебе забежал. Калитка у тебя вся нараспашку... А кто это у тебя в кухне-то живет?

— Так внучка вроде двоюродная.

— Это откуда ж у тебя внучка? Светка твоя вряд ли родит, — ехидно хмыкнула Олька.

— Как же ты, Оля, все так упустила?! Ну, зять в запое был, понятно. А ко мне племяшка приехала с Зеленых Хуторов с дочкой. Работу искать — кредит за беспутного мужа сам не выплатится. Сама знаешь... Так нашла, но смена по двенадцать часов, до света уехала, с последним автобусом вернулась, а как смену сдала, так, дурында, подалась в село, к матери, гостинчиков отвезти. Самое время! Ну, ничего, сейчас новая власть порядок наведет — вернется, — с энтузиазмом воскликнул Глеб. — Девчонка-то болеет, а мне смотри за ней. Вот помощь мне старому от родственницы, да, Оль?! И врача не вызвать. Может, ветрянка, может, скарлатина или коклюш... Ты, Оль, скарлатиной болела в детстве?

Олька попятилась и чкурнула на улицу. Тем более, что к ее калитке подъехал зеленый военный джип. Выгрузившаяся троица по-хозяйски толкнула калитку и пошла в Олькин двор.

— Бегу, бегу, ребятки. Все уже готово!

Торговала Олька самогонкой за деньги, а информацией — уж просто для души. Глеб знал, что был еще один рейд по поселку: теперь уже шли прицельно, на кого указали Олька и директриса школы — у кого родственники служат, кто мысли крамольные высказывал. Дома вверх дном переворачивали. И телефоны. Кого-то забрали — так и не вернулись, пропали.

Когда через несколько дней связь ненадолго ожила, то обнаружилось множество пропущенных звонков. В музей Глеб отзвонился и сказал, что с давлением плохо, больничный не взять, пока за свой счет. Директор настаивал:

— Здесь полную инвентаризацию проводят новые власти, надо присутствие всех глав кафедр, запасники пересматривают, — с какой-то даже гордостью сообщил он.

«И тут грабят», — подумал Глеб, но ответил, что ключ от его отделения запасника есть на вахте, и, в конце концов, есть заместитель. Что у него там только черепки битые, рухлядь струхшая, есть кафедры и побогаче. Но оказалось, что заместителя-то и нет. Пропал.

«Эх, Гришка Степанович, надеюсь, успел к сыну уехать... хоть бы не по Окружной ехал. И никто не сдал бы, где твой сын сейчас. А с остальным вы там сами разбирайтесь: остановить мне это не под силу, а смотреть на это я не смогу».

— Я с топчана подняться не могу, Василий Александрович, не добраться мне в город, немного приду в себя и тогда. — Ищите, ищите, там черт ногу сломит в запаснике. А канский кинжал с соколом на рукояти, иглы и стрелы — это мое!

Всем остальным коротко отписался: «Жив». И только на самые главные звонки чтобы ответить, долго крутил телефон. Потом все же позвонил:

— Светик! Я жив! Все хорошо, просто связи не было.

— Па! — всхлипывала дочка. — Па, как ты там?!

— Слушай меня, Светик! Не перебивай! Вдруг снова связь упадет... Я тебя, мой Семицветик, очень люблю. И Томку там обними. И... — но тут снова загрохотало, и связь пропала.

«Успел», — Глеб кинулся открывать тяжелую верхнюю дверь подвала, а Мишка уже помогал идти все еще слабой Яське. Люцика он держал под мышкой, и тот слабо извивался, но не царапался. В проеме двери маячила Сахин.

Дверь в подвал тряслась в этот раз не особенно сильно, да и это вторая нижняя — привыкли уже, наверное, не так страшно, как было в первый раз. Глеб соорудил стол, положив доски на четыре чурбачка. Табуретки посносили. Как только дали электричество, они зарядили все, так что двух фонариков на аккумуляторах хватит надолго. В этот раз банку вишневого компота открыли. А Мишка принес с собой гостинчик, баночку с медом — завел он себе, оказывается, этим летом один улей — и   тихо, по-взрослому, сказал: «Если все благо, то я весной еще два возьму».  Яська нашла себе занятие: на белой кухонной скатерти вышивала каемку. Скатерть большая — дело долгое. Да еще главное, чем вышивать. Вышивальной иглы не было, мулине тоже. Зато была игла костяная, в ее ушко легко проходили шерстяные нити от старых распущенных свитеров, шарфиков. Это ее Сахин надоумила: костяную иглу она могла взять в свои руки, а как только нить соприкасалась с иглой, то и она уже попадала во власть поторочи. Сахин показала Яське, как стежки делать, как узор составлять: вот — птица-сокол, а это — цветок Умай, солнце, вежа, конь...

Сахин сказки рассказывала, про людей, богов и духов. Глеб слушал, кота гладил осторожно, помня про когти:

— А ты, зверь-Люцик, оказывается, можешь злых духов гонять. Ростом ты, правда, не вышел. Но люти в тебе...

Кот одобрительно мурчал, Мишка рисовал.

В сизом тумане над степью проступала юртю. На ергенеке красный узор: на переплетение колючих цветков похож. Кобылы серебристые, тонконогие, буйволы круторогие, золотые, овец черных не считано — богатое кочевье у Матери-Умай. Сама она с хозяйством управляется. Ей даже Вечный не указ. В степи она камчу в руках держит. Он там высоко, ему семи Небес хватает. Как Умай камчой ударит, так и будет. По справедливости, по закону. За отнятую жизнь  — жизнью расплата. За предательство — на самое дно Чертогов. За детей — как бы не пришлось едек** три раза по три возвращать. Все просто.

— Страшные! Но красивые, — сказала Яська, отрываясь от вышивания и разглядывая нарисованных Мишкой когтистых краснокрылых змеев и каких-то совсем уж дивных созданий, которым и названия не было. — Злые?

Мишка помотал головой:

— Не злые, не добрые. К каждому по-своему.

Над степью — Небеса. Где-то в недосягаемой высоте — Вечный. А между ним и людьми — ступени. Мало кому по ним пройти удается, высоко подняться. А сами Небеса духами заселены. Своими, чужими, не добрыми, не злыми. К каждому по-своему, по справедливости.

Ниже степи — Чертоги. Туда уходят души, что Небес недостойны. Там озера слез людских, там вечный полумрак. Там, если груз твоих дел, плохих и хороших, уравновешен, можно и по волосяному мосту пройти, не сорвавшись в смоляные озера, на самое дно. Тишина, очаг теплый, забвенье. И надежда, что когда-то Умай твою душу снова в степь заберет.

— Не туда гатят, — прислушиваясь к звукам, сказал Глеб. — Подсказать бы нашим. Только как?

И так ему эта мысль с «подсказать» засела в голову, что тоже до каких-то Небес достучался, что ответили.

Но сначала на куске плотной оберточной бумаги Глеб начал рисовать окрестности. Когда изредка связь включалась, наносил на карту сетку координат. Мишка помогал: хотя Глеб и был против, но разве тут отгонишь. Сахин смотрела молча. Карту рисовали долго, прятали в обрезок трубы, что от ремонта дома остался.

А потом в одном из мессенджеров пришло сообщение от Жени, бывшего аспиранта Глеба. Он искал Григория Степановича по просьбе его сына. Тут ничего Глеб утешительного сказать не мог. Пропал Гришка, нигде не объявлялся. И как-то окольными словами Женя все пытался выяснить, что там вокруг поселка, особенно в старой промзоне восточней.

Если это был тот самый Женя, то Глеб знал, где он служит. Выходит, услышали его желание Небеса. Или не услышали? И это вовсе не Женька, а провокатор?

— А ты его спроси что-то, что только вы вдвоем знать можете, — посоветовала Сахин, выслушав сомнения Глеба.

— Мы вдвоем? — задумался надолго Глеб. А потом просветлел лицом, улыбнулся: — Попробую! У него в дипломе опечатка была в дате. Может, никто бы и не заметил, кроме меня, руководителя. Мы почему-то часто ее потом вспоминали, все, мол, смешалось, «кони, люди», псы.

И Глеб написал:

«Как думаешь, Ленка Ясько успела из Шарукани выехать до того, как туда «псы войны» добрались?»

«Вечно попрекать будете, Глеб Василич! Сто лет у нее было. Да и Ярик свою Ленку никаким бы псам не оставил».****

И тогда Глеб ответил:

«А что мне, старику, еще делать, Жень? Только всякие глупости вспоминать из прошлой жизни. Да еще гулять, полезно для нервов и прочего здоровья. Я себе положил такую задачу, каждый день хоть немного проходить. Завтра вот собрался к амбулатории пройтись. Да и гулять можно и на моем дырчике, все свежий воздух. С бензином, конечно, не очень, но я запасливый».

«Гулять — это хорошо. Только колено не перенапрягайте. А чат я потру». 

— Пойду! Наши дроны они глушат и сбивают, ты ж сама видела! А я тихонько, по земле, — упирался Глеб на все увещевания Сахин про опасность, про больную ногу.

— Дурень! Послушай меня! Выведи меня вот сюда, — и она ткнула пальцем на карте в восточную окраину поселка. Там когда-то был магазин. — Возьми свою торбу и пойди, скажешь, если что, что надеялся, вдруг работает. За пару дней все нарисую.

И Глеб с торбой захромал к магазину. Туда через плохо заколоченные окна залетал ветер, выл, метался по пустому помещению, словно потерявшийся пес.

«Дроны, хех! Видала я уже ваши дроны. Мой сокол видит лучше, и не сбить его, — тронула Сахин себя за лоб и выкинула ладонь вверх. — Поднимайся на крыло! Я карту вашу запомнила».

Карандаш Сахин в руки все равно не давался, новая вещь. Тогда Яська придумала отломать грифель и примотать его к костяной иголке. И дело пошло. Пустые квадраты восточнее заполнялись. Много чего видел с воздуха сокол.

Глеб только один раз вышел с Женей на связь, молясь всем силам на всех Небесах.

«Телефон к хреням сноси, до базовых настроек! Сам закопайся там поглубже в подвал. Держись, Василич!»

Били точно и методично по квадратам. В пух и прах, как сказал Глеб, потирая руки. Правда, и им немного прилетело сбитого. Прямо во двор. Ну, что ж откат, он такой. Кто-то про карму скажет, а Сахин, как всегда, про справедливость Умай и едек. А остальные сказали, что подвал копан хорошо и вовсе даже и не страшно.

Когда утром вышли из подвала, то оказалось, что срубило, словно ножом, яблоню и попало прямо в пластиковую крышку, прикрывающую выгребную яму. Судя по всему, это был лишь осколок и утонул он в нечистотах.

— Хоть бы никто не провалился, — вздохнул Глеб. — Попробую с улицы доски, что под забором, перетаскать, крест-накрест кину, сверху брезентом затяну. Только доски трухлявые...

— Так кто провалится? — рассудительно спросила Сахин. — Ты с Яськой и Мишкой знаете. А чужим здесь ходить нечего. Особенно ей, — зло прищурив глаз, Сахин смотрела через забор на Олькин дом.

У Глеба была идея «подмогти своим», ее Сахин выполнила. А у Сахин была другая мысль, что не давала покоя. Иглы, кинжал, это все она в руки взять могла. А вот лук ее, сломанный вражьим каном, лук ее — продолжение руки Сахин, неотъемлемая часть ее естества... остались только накладки рукояти и наконечники стрел. Но камчу же истлевшую она смогла вытащить. А тут лук и стрелы — часть ее самой. С ними она бы  пошла и через волосяной мост. Надо только представить! Дед Кайдум ее лук делал.  Долгое это дело: рог, дерево, жилы выбирать, клей варить, кожу тонкую выделать, духов просить. Только под руку Сахин лук и делался, никому больше не подойдет. Вот и надо вспомнить, как. Сначала для «живота» лука нашли подходящий рог и духов улестили свести руку будущего стрелка и лук в единое целое. Варили клей, овцу черную зарезали, крови добавили, чтобы проклеить на «спине» жилы. Лук рождался долго, почти как ребенок. А кан его сломал сапогом. Но вот — снова Сахин свой лук, пусть и призрачный, баюкает на руках, как младшего, последнего сына. Крученая тетива ложится на «ушки», черной копотью войны с разбитой яблони мажет Сахин плечи лука: не для охоты и пропитания, а для битвы и мести вытащила она его из безвременья. На призрачные древка крепятся пестрые перья и ржавые наконечники стрел, что принес Глеб. И, изогнувшись в едином порыве силы, Сахин отправляет их в полет.

Хорошо легли, кучно, точно. Правда, полночи потом выколупывала их кинжалом из ствола яблони. Зато Ольку отпугнула, такого страху нагнала. И ведь не пожаловаться никому Ольке: скажут — с пьяных глаз тебя белочка рогатая гоняла.

Оставалось только этот вновь полученный, хоть и призрачный, лук испытать в настоящей войне. И себя тоже испытать. Хоть и стара, и загустела кровь, но это моя земля, мои дети!

Долго сокол летал без толку, пока не выследил.

— Смотри внимательно, тут где-то озерцо и поворот. Смотри, чтобы в колдобину не вскочить, — сказал водителю старший группы.

Она вышла им наперерез на этом самом повороте, натянула лук — до машины оставалось шагов пятьдесят, свет фар метался вверх-вниз, когда грузовичок подскакивал на ухабах. В этом свете лицо ее выглядело страшной каменной маской, косы, закрученные на шапке, — рогами.

— Что за хрень?! Гранотомет у нее, что ли? — крикнул водитель и крутанул руль влево.

Она спустила две стрелы, одну за другой, особо не целясь. Пусть струх ее лук, съела ржа наконечники стрел. Не пробьют прозрачный щит машины. Но страх, ваш страх на этой не вашей земле, убьет вас вернее, пробьет все, дойдет до сердца тугим, горячим комом. Разорвет его, выплеснется и растечется, впитываясь в землю. Не хотели уйти — останетесь! Останетесь, делая эту землю более сильной и плодородной.

— Я стара, но жива, новая кровь течет по жилам! Смерть вам, шакальи дети!

Кто бы мог подумать, что ее, поторочу бестелесную, от взрыва так киданет в грязь, в камыши. Пожалуй, она больше жива, чем думала.

— Где тебя носило, Сахин?! Что там горит? — спросил Глеб, когда Сахин явилась под рассвет.

Она засмеялась зло:

— Ты муж мне, Глеб? Я камчу сама держу уже почитай десяток весен!

Он поежился, прикрывая от ветра окурок, сгорбился и отвернулся.

Она хотела сказать, что понятия не имеет, что горит. Что это не его дело. Но это было ему надо, чтобы чувствовать себя нужным.

— Туда б ты со своим коленом не добрался: между дамбой и заводью дорога раскисшая, пешком не пройдешь, даже на дырчике твоем не проедешь. А я вот лук научилась представлять. Они-то решили, что какой-то «гранатомет». А это ж все, как дух чужой с третьих Небес: страх становится настоящим и убивает. А взорвалось оно само, как опрокинулись в канаву. Хорошо, тебя там не было. Пошматовало бы. А мне что — как ты любишь говорить: с гуся вода. Хотя тоже жахнуло сильно, из какой-то тины выбиралась. Или ты боишься, что на вас с Яськой по моим следам выйдут? Так нет следов у поторочи.

— Мне жаль, что моих следов там нет, — сказал Глеб, гася окурок в жестяной банке.

— Есть! — ответила она. — Там наши общие следы, только зась им их найти!

Кажется, ему стало легче.

Сахин уселась с ним на крыльцо и спросила:

— А с дочкой у тебя что?

— Да поссорился я с дочкой. Хотя вроде и не ссорился. В сердцах сказал: «Живи своей жизнью, раз меня не слушаешь». Так даже не по телефону, а писульки какие-то в мессенджере, поздравления с праздниками отправляли. О том, что нас поссорило, — ни слова. А с Нового года она и писала, и звонила, да я трубку не брал. Все просила: «Уезжай оттуда, папа! Езжай к нам. У нас с Томкой дом большой. Уезжай!» Вот еще! Все здесь брошу, с Томкой ее по утрам здороваться стану. Здесь студенты, аспиранты, кафедра, экспозиция, запасник. Эх, знать бы! Все ж разграбили! Что там уцелело?! Только то, что я вынес.

Посидели еще немного молча. Потом Глеб вздохнул:

— Не хочет больше Вера Мишку к нам пускать. Проштрафился я, что ли, где-то... Два дня уже не приезжали. Пойду, как рассветет хорошо. Спрошу.

— Не ходи. Нет больше Веры. И Мишку они вместе с ней забрали. Во рву на западной окраине они. Не хотела я при Яське говорить. Уходить вам надо, Глеб. Вера сказала, где лодку раздобыть. Она ее для себя с Мишкой готовила, да не вышло. Олька ее раньше сдала. В сарае, на дачном участке в пойме, под брезентом, тряпками и ржавой рухлядью не нашли. Там, рядом с твоим домиком. Надуть надо заблаговременно. А мотор, в промасленную паклю замотанный, в старой морозильной камере, что в гараже завалена всяким непотребом. Канистру только с горючим нашли. Вот его тебе и надо раздобыть. Так Вера сказала, я запомнила.

— А ты?

— Нельзя мне в текучую воду. Унесет, в Моровод затянет. Ляльку водоворотом отберет. Совсем пропаду. А я хочу до белой юртю... А вам уходить на тот берег, там свои. Иначе эта тварь Олька и вас сдаст.

— А ты откуда знаешь про Веру с Мишкой?

—Так они теперь в яру на окраине, такие же поторочи, как я. Звали так, что не могла отказать. Много их там.

Глеб резко затушил окурок о землю, выдернул колун из колоды и, прихрамывая, двинулся со двора. Сахин закинула косы за ушки на шапке, встала на пути, сжала запястье Глеба:

— Рубить хочешь? Это понятно. Но ты пойди поруби дрова для печки, ночи морозные. Месть так не делают. Зря ты сказки мои не слушал. Мужчинам рубиться, когда силы равны или когда терять уже нечего. Яське, кроме тебя, помочь некому, есть что терять вам обоим. А вот мне, потороче, терять уже нечего.

Глеб пытался вырвать руку из хватки Сахин, но не смог:

— Врешь ведь, потороча, что сил в руках нет!

— Твоей и Яськиной силой меня тут держит, укрепляет. Оставь месть тому, кому положено.

— Не верю я уже в это: «Мне отмщенье! Я воздам!» Не верю в этого бога! Если бы он был, не допустил бы!

— Мне легче. Мой бог на мою месть никогда не покушался. Уже после по тому, что сделала и что не смогла сделать, обещался не судить, а новую дорогу назначить. Только я, видать, еще не все дела завершила здесь. Как и ты. Вот каждый и будет делать, что должен. Ты — лодку искать, Яську спасать. А я к Ольке схожу. Едек стребую.

— Отпусти! — сказал Глеб глухо.

Она отступила на шаг, разжав руку:

— И еще — пообещай! Если что, если совсем меня не станет. Там под поясом ляльки, где сердце должно стучать — семечко. Оно маленькое, но ты найди и посади. Пусть вырастет. И Яське скажи.

Моросью, холодом и тьмой вытекла она на дорогу. Олькин через три дома, а колода, на которой она приметила тоненькие ниточки и остроконечные шляпки, совсем близко. Кинжал канский, хоть и ржавый, а тоненькие   ножки режет. Если сильно придавить к ладони, так что черная густая кровь проступает, то удается растереть их до белесых мелких катышков, смешивая их отраву с густой черной кровной местью. Ей-то от этого ничего не будет, давно и бесповоротно мертвой. Страшна только текучая вода. Да и то, если задуматься — не пора ли ей уже уйти в полное небытие, во тьму. Хватит безвременья! Хотелось в юртю. Но по делам Вечный судит. Как рассудит, так и будет. А пока делать то, что считаешь правильным. За забором слышался ритмичный стук — Глеб рубил дрова. Она тенью просочилась сквозь Олькин забор. Цепной пес взревел, но подавился страхом и заскулил, закашлялся. Здоровый зверь, больше волка, но труслив, взгляда выдержать не может. Слабого, может, и пошматовал бы, да куда ему против поторочи. И против тех, кого она позвала на подмогу.

«Выходи, Олька!»

Стоило бы Ольке за дверью затаиться, но уж слишком громко звали. Страшно и неотвратимо.

— Выходи! — сказала Сахин.

— Выходи! — сказали тени, собравшиеся за ее спиной.

— Кто тут?! — визгливо спросила Олька, распахивая дверь. — Вот позвоню... Всех заберут!

Смолкла. На негнущихся ногах  вышла во двор и осела на мокрую плитку дорожки. Они просто смотрели. Олька пыталась закрыться руками. Но они смотрели, сквозь вспотевшие ее ладони, сквозь зажмуренные с силой веки.

Сахин зашла в прихожую — двадцатилитровые канистры приготовлены, с плотно притертыми крышками. Но Сахин приготовилась тоже. Слабы ли мои руки? Сила там, за спиной! А тут костяная игла с волосяной петелькой: накинуть на крышку и крутить. В каждое горлышко отравы бросить, кто эти белесые катышки на дне углядит в пьяном угаре? Смерть вам, шакальи дети! В землю эту уйдете без остатку. А тебе, Олька, падать за предательство на самое дно Чертогов, в смоляные озера. Это твой едек в уплату!

Сахин вышла и встала позади Ольки, поправляя косы. Дело сделано. Тени кивнули и клочьями ночного тумана ушли туда, на западную окраину. Ров, наполненный изуродованными телами и душами. И эти души ждут отмщения.

Сотни их. Там, в яру, стояла Сахин долго, всех услышала, выслушала. Ноги, хоть и призрачные, не выдержали, села на горбик земли. Земля тоже стонала.

Андрейка, и первый курс не закончил, до второй сессии три месяца. Мамка все плакала: «Куда ж ты, сынок?! Без тебя там обойдутся, справятся». Не справились и с ним: одно охотничье ружье дяди Паши, один бесполезный пневматик Илюхи, ящики с бутылками с самодельными фитилями, что Славко-бомж насобирал. Четверо их было, тех, что записались, ну, и Славко, хороший мужик, спился только. Андрейке не повезло: остальных накрыло сразу, а его, пленного, только через два дня в ров сбросили.

Маринка, фельдшерица из амбулатории, всех, кого могла, лечила. Как могла. Уже раз от войны пыталась сбежать, но та ее догнала. Веночек из васильков и подсолнухов на фотке в соцсетях. Кровавые подтеки на ногах, дырка в груди. Умерла не сразу, в сердце не попали, в легкое. В яму сбросили и землей присыпали.

А потом еще сверху тетю Женю. Ту вообще за ерунду. Семечками у супермаркета торговала, в кулечки из старых газет заворачивала. Сказала: «А для вас, ребятки, кулечков нет. Газеты нынче в дефиците. В карманы насыплю, будет чему по весне всходить».

Григорий Степанович сказал директору музея, что тот предатель, что продал память народную за понюшку табака. А еще про сына ему припомнили.

Вера, та, что настоящая вера, Мишку своего странного обнимает и в посмертии. Мишка рисовал людей дивных и зверей волшебных — затылок прострелен, пальцы перебиты, запястье сломано так, что плетеный из двух ленточек браслетик за кость цепляется.

За ленточки цвета весеннего неба, промытого дождями, и цвета спелой пшеницы?

За них ли? Или за непоколебимую веру? За землю эту? Или просто из звериной злобы?

Кровь моя, жизнь моя! Услышьте меня там, не только на третьих. До седьмых вой мой, плач мой — силы дайте в руки! Им бы жить, а мне бы — к белой юртю. Но не так решил ты, Вечный. До самого дна нижних Чертогов кричу! Лавой горячей мести меня напоите! Пусть течет по моим венам! Пусть сожжет, но не меня одну.

Течет река времени, несет по стремнинам жизни — против течения времени еще никому выплыть не удалось, вернуться, исправить сделанное и не сделанное. Можно только двигаться вперед и снова совершать свои ошибки и подвиги. Или хотя бы шевелить руками, потому что сдаться и пойти ко дну — значит, что утянет тебя  Моровод навечно, без всякой надежды душе вернуться. Так твердо сказала Сахин и велела застелить на старый стол скатерть, расшитую Яськой. Выставили на поминальный стол, что нашлось: картошку в мундирах, соления из погреба, тушенку, привезенную Верой, а Мишкин мед налили в широкую яркую пиалу. На ней яркие красные и оранжевые цветы, одна осталась из любимого сервиза Глебовой матери. Глеб ее очень берег, сам мыл, прятал поглубже в кухонный шкаф. Заварили чай.

В дверь ломились так, что, когда Глеб открыл, его отбросили на середину кухни.

Их было двое, в форме. Глаза — шалые, в руках оружие:

— Неси, дед, самогонку! Как Ольку вздернули, никто не продает. А ведь гоните бурячиху! Все гоните!

— Нет у меня самогонки, никогда не умел...

— Да мы ж не за так. Мы за деньги, — сказал второй.

— Нет совсем, так бы отдал, — дрожащим голосом сказал Глеб.

— Врешь! — Они переворачивали на кухне все, выворачивали сервант.

Один вдруг уставился на скорчившуюся на табуретке Яську, одним широким шагом приблизился, ухватил за руку:

— А ничего такая телка! Позабавимся, красотка? — и толкнул Яську на топчан. Она упала и даже кричать не могла, только беззвучно шевелила губами. Глеб кинулся на помощь, но второй ударил его прикладом по больному колену. Глеб упал, хватаясь за скатерть: разлетелась яркими осколками материнская чашка, разливался мед. Яська вскочила и забилась в угол за печкой. Сапог развез грязь по вышитой кайме скатерти, когда солдат пытался снова схватить Яську.

Дверь заскрипела и раскрылась во всю ширь — в ее проеме стояла Сахин.

— А я тебе не хороша? — кривя губы в оскале, спросила она. — Иди ко мне!

Сахин сбросила с плеч отороченную мехом безрукавку.

— Иди ко мне! — Лопалась по шву вышитая сорочка, вывалились наружу крупные груди, сочные, несмотря на стольких выкормленных детей, с темными крупными сосками. Сахин повела плечами и выгнула спину.

Он завороженно шел к ней, и даже робкое предостережение второго:

— Стас, ты чего... Погоди... — его не остановило. Впрочем, и второй смотрел туда же — на распахнутую рубаху Сахин. Про Яську они забыли напрочь. Девочка ужом нырнула куда-то под топчан. Но что стоит ее снова оттуда вытащить? На сколько поторочиной силы хватит? Тут каждого сила нужна против лютой жути.

И Глеб, цепляясь за притолоку печки, поднялся, ухватил старый утюг, последнее украшение этой кухни, и, не обращая внимания на ногу, хватил второго утюгом по голове. Упали они оба. Глеб ударил еще раз. И еще...

Стаса то, что творилось за спиной, почему-то не трогало. Он все так же завороженно надвигался на Сахин. Шарил застежку ширинки. Сахин отступала на крыльцо, и дальше... Пока не дошли они до прикрытых брезентом досок над выгребной ямой.

— Иди же ко мне! — Скрип, треск. Всплески были недолгими.

— Туда вам всем и дорога! — сказал Глеб, сидящий на крыльце и брезгливо вытирающий руки какой-то тряпкой. За ним стояла Яська. Лицо у нее было пустое, как у ляльки-обережницы. — Второго мне туда не доволокти. Да и смысл? Все равно найдут скоро. Натоптали-то как, твари!

— Ты нашел Верину лодку? — Сахин снова была в своей меховой безрукавке, косы закручены, татуировка на лбу мерцала.

— Нашел. Они мне ногу разбили совсем... Как добираться?

— На дырчике ноги не нужны. Могу сесть вперед, а ты будешь помогать рулить. Рюкзак давно собран. Люцик  — вот! — Яська показала кота в шлее, пристегнутого карабинчиком к ней.

— Лялька...

— Я помню, Сахин, на самое дно положила, в любимую футболку завернула.

— Поедем… — сказал Глеб, — одно только, там коробка в гостиной... Я нашел дочкины еще детские вещи. Там жилетик такой, желтый — неси, надую. И нарукавники я два сшил в один, для Люцика.

Четыре руки, три ноги и палка вместо костыля, темень, илистый берег с хрустящей корочкой тонкого льда, мотор тяжеленный, пальцы примерзают к металлу и скользят по неповоротливой лодке. Ее еще немного поддуть надо, а время с шипением, как гонит старый насос воздух, уходит.

— Сахин! — позвал Глеб. — Ты ж тут, чувствую. Не пойдешь с нами?

— Пойду, уже в лодке. Нет у меня на этом берегу больше ничего. А значит, и время мое, время поторочи,  иссякло. Только вы меня и держали. Одно последнее дело осталось. Давай, отталкивай! Они уже близко.

Над зарослями поймы гулял свет фар. И в этом свете Глеб увидел Сахин четко: она невесомо стояла на борту лодки, косы закручены вокруг шапки, призрачный лук натянут — оперенье стрелы у уголка губы, зубы оскалены, сложил сокол крылья в атакующем пике.

Тогда Глеб бросил палку, налег животом на борт, здоровой ногой отталкиваясь от илистого берега, с трудом перевалился на дно и дернул веревку, заводя мотор. На этот звук тут же отозвались стрекотом выстрелов, кося камыши на берегу.

— Ложись! — рявкнула Сахин. Яська с Глебом послушно упали на дно. Сахин спустила одну стрелу — погасли ближние огни. Но выстрелы все приближались.

— Услышьте меня! Утомила я вас просьбами. Не надо мне вашей юртю и Небес не надо. Свое безвременье я отбыла. Пусть забирает меня Моровод. Туманом пусть реку накроет, туда и уйду.

И накрыло.

Осветительные ракеты и стрекот выстрелов тонули в молочной мгле. Но не все. Двигатель чихнул, еще пару раз тренькнул и замолчал. Сквозь небольшую дыру в борту журчала вода: хуже то, что сдувался левый борт.

Они висели в белой мгле между Чертогами и Небесами. Стреляли с обеих сторон.

— Берись за второе весло, Глеб, — сказала Сахин, — и раз, и два. И раз... Яська! Вон той посудиной черпай воду! До берега не так и далеко! И пой! Громко!

— Что петь?

— А говоришь, силы в руках нет, — сказал Глеб, налегая на весло.

— То ваша сила и ваша песня! И моя последняя...

Яська затянула, черпая воду:

 «Переведіть мене через майдан,

Туди, де бджоли в гречці стогнуть глухо,

Де тиша набивається у вуха.

Переведіть мене через майдан».

 Глеб подхватил:

 Переведіть мене через майдан

З жалями й незабутою любов’ю.

Там дужим був і там нікчемним був я.

Переведіть мене через майдан».****

Что-то укололо Глеба под лопатку. Руки стали неметь. Он медленно опустился затекающей спиной на дно лодки. Туман висел над ним плотным полотном, там бродили звери, те, с костяных накладок, улыбались ему клыкастыми ртами, змеи когтистые с третьих Небес спустились совсем низко, реяли на красных крыльях над ним, как на рисунках Мишки. Яська что-то кричала. Сахина взяла и его весло и продолжила грести.

 «Переведіть...

Майдану тлумне тло

Взяло його у себе і вело ще,

Коли він впав у центрі тої площі,

А поля за майданом не було».

Сильный всплеск совсем рядом  — лодку, с и так сдутым бортом, перевернуло волнами. Вода обожгла холодом и тьмой, но маленький желтый жилетик не давал уйти туда, вниз. Яська билась: молотила руками и ногами, кот греб лапами и отплевывался. Снизу кто-то поддерживал руками, сверху били крыльями и тащили те, что с третьих. Живи, кровь наша! Борись! Плыви!

Яську с рюкзачком и котом, пристегнутым за шлейку карабинчиком к ее груди, достали почти захлебнувшейся. Ее долго рвало речной водой, Люцик трясся и шипел, не позволяя протянуть к себе руки.

— Вот же лютый зверь! — сказал кто-то. — Как вы только выплыли?!

Откашлявшись, Яська ухватила свой рюкзак, весь насквозь мокрый. Лялька была там, так и замотанная в любимую футболку с розовым единорожком. Где-то под поясом — все еще живое семечко. В холстине — кинжал с соколом, оставшиеся ржавые наконечники стрел, вырезанные с любовью звери на костяных накладках, иглы, которыми яркие нити сплетали в красоту...

Яська обернулась к реке: туман поднялся, висел метрах в двух над поверхностью — совершенно гладкой поверхностью: не то что лодки, но даже мелкой ряби на ней не было. Моровод. Река текла, уносила все в безвременье. Или всевременье.

Светало. Серебристые кобылицы и юртю с красными узорами на ергенеке истаивали полосами тумана, золотыми тучками неторопливо потянулись вдоль горизонта круторогие волы, покатились по ветру шарами перекати-поля черные овцы. Торит кочевье Умай свой вечный путь жизни.

 ***

 — У вас такие яркие живые картины, Ярослава! Просто уходишь в них, — слегка картавя, сказал герр Янсон, владелец галереи. — Люди завороженно стоят перед ними. И покупают хорошо. Почему не хотите продать вот эту?! Цена, назначенная анонимным покупателем, даже меня впечатляет. Что это за цветок, кстати?

— Чертополох. Сорняк. Очень живучий, ничего ему не страшно. Цепляется крючочками и так выживает, разносится по земле. Семена могут очень долго сохранять всхожесть.

— Так почему не продаете?

— Это только мое.

— И все же подумайте! Немалые деньги!

— Этот анонимный — тот рыжий парень? А еще говорят, что шотландцы жуткие скряги, — усмехнулась Яська. — Скажите, ему, что это не его репейник. Другой вид – репьях называется. Мы ж друг друга давно и хорошо знаем, герр Янсон, у каждого свои болевые точки.

Выставка закончилась. Яська забрала с собой единственную картину, остальное оставила герру.

В этом чистом, тихом предместье бродячих животных никогда не водилось, но почему-то Яська была уверена, кого увидит именно сегодня на крылечке. Позапрошлой ночью во сне, на   цветущем синими и желтыми цветами лугу она  видела Мишку в маске возле ульев. Он помахал рукой, но был занят, окуривая пчел.

— Не рисуется, — пожаловалась она, — без тебя не вижу.

Он поднял маску и пообещал:

— Вот закончу сбор, и снова будем рисовать. Подожди!

И она стала ждать.

Паркуя машину в гараже, она даже расстроилась, что ошиблась. Но он все же был там – жалкий, облезлый, едва слышно мяукающий.

— Люцик? — спросила Яська, и он утвердительно мявкнул.

А то кто же? Все они были Люциками, все серые, как холодная река на рассвете. Все они приходили неизвестно откуда, возможно, с третьих. И имели привычку плакать тоскливо под ее дверями и дрожать крошечными тельцами, а потом вырастать в лютых уверенных зверей. Все они уходили не в кошачий срок: наверное, очень много энергии надо, чтобы обеспечить связь с третьими. Это был уже четвертый Люцик. Первый, который прошел с ней через Моровод и выплыл, был стар и войну не пережил. Второго  отбила у дурных мальчишек, третий провалился в водосточную решетку, очень трудно было достать. Без них она рисовать не могла. И видеть сквозь туман времен — тоже. Этот дар пожалован был Мишке. И ничто его забрать не могло. Даже смерть. Ее рука — лишь продолжение его дара. То, что он не дорисовал, дорисует она. То, что не дожил…

— Пойдем, Люцик Четвертый, кушать, мыться, — сказала Яська.

Полтора месяца не видела она на загрунтованном холсте ничего, кроме тумана. И вдруг кто-то сдернул покрывало. Омытая дождями, напитанная солнцем степь разлилась буйным зеленым морем: травы по пояс, маки горят огнем. Парит в чистом небе сокол. И в этом море, гладя травяные волны  дрожащей рукой – женщина: оторочена мехом безрукавка, за спиной лук и колчан.  Шапку сняла. Косы заплетены не туго, и забрасывать их за ушки шапки нет нужды. В руках цветок репейника, что из семечка вырос. Снова позвала Умай душу к себе, но не для войны — для мира: детей рожать, коней растить.

 



* вежа – передвижное жилище кочевников на колесах

** камча – плеть. Символ главы кочевья

*** едек – откуп, отплата, которую должен заплатить виновник преступления

****Шарукань — половецкий город, распологался возле Сиверского Донца. Расстояние до современного Харькова около 20 км. Елена Яська, жена князя Ярополка, который взял город в 12 веке. В 13 веке город был взят Джебе и Субедеем, «псами войны» Чингизхана.

***** «Останнє  прохання старого лірника» — песня на слова Виталия Коротича